Первая. В исторической тени (1877-1917) Глава вторая - страница 4


На рубеже двух веков Киевский университет — одно из наиболее ярких учебных заведений страны. Список его профессуры блистает всероссийски и даже международно известными именами. На медицинском факультете преподают такие светила, как патолого-анатом В. К. Выскович, патолог В. П. Подвысоцкий, терапевты Ф. А. Леш и В. П. Образцов. Акушерство и гинекологию читал знаменитый хирург Г. Е. Рейн. Ученые стремились увлечь молодых наукой. Ежегодно факультеты объявляли несколько тем для научных исследований студентов. Лучшие работы награждались золотыми и серебряными медалями. Наиболее увлеченные наукой теснились вокруг любимых учителей. В кружках при кафедрах формировались серьезные исследователи. На естественном факультете под руководством профессора Навашина в начале девятисотых годов занимались будущий академик Н. Г. Холодный, будущий крупный цитолог профессор Г. А. Левицкий, видные в дальнейшем ботаники профессора В. Р. Заленский и В. М. Хитрово. Но сколько ни рылся я в архивах университетов, сколько ни расспрашивал современников, нигде не обнаруживалось научной увлеченности студента Войно-Ясенецкого. Его однокурсники Александр Кан и Владимир Бергман получили золотые медали за работу о желатине как кровоостанавливающем средстве и исследование лучшего способа обеззараживания рук хирурга. Еще один однокурсник Валентина Войно-Ясенецкого, Григорий Пивоваров, человек, не лишенный общественной жилки, добился серебряной медали за труд о смертности врачей в России. Несколько других студентов в 1900—1903 годах получили за свои исследования медали имени Пирогова. Но будущий замечательный хирург Войно-Ясенецкий работ не пишет, медалей не домогается.

Глубоко будоражили в те годы университетскую массу и вопросы общественные. В мае 1901 года министр народного просвещения предложил киевской профессуре ответить на 15 вопросов. Речь шла о самых насущных проблемах высшей школы. Пока профессора редактировали ответы, составленные, кстати сказать, весьма радикально, молодежь тоже обсуждала свои рекомендации и «наказы». Но имени Войно-Ясенецкого нет ни под «наказами», ни в числе заводил студенческой общественной жизни.

В 1903 году медфак всколыхнуло другое событие. Баронесса Мейендорф, председательница Российского общества покровительства животным, обратилась в министерство народного просвещения с просьбой ограничить научные опыты над четвероногими. За спиной Мейендорф стояла сама императрица Мария Федоровна, покровительница «Общества покровителей». Меморандум о вивисекции по просьбе министра обсуждала специальная комиссия медицинского факультета Киевского университета. Профессора ответили решительно: «Ввиду невозможности прогресса медицинского знания без вивисекции, какие бы то ни было ограничения ее применения в специальных научных учреждениях недопустимы». В ответ на требование баронессы не разрешать производить опыты на животных людям, не имеющим медицинского диплома, комиссия заявила: «На неприменимость этого пункта дает ясный ответ история науки в лице химика Пастора и зоолога Мечникова». Письмо комиссии и сама акция баронессы Мейендорф вызвали страстные споры в университете. Но среди многочисленных студенческих резолюций за вивисекцию и против нее мы опять не находим Валентина Войно-Ясенецкого. Похоже, что и это событие не тронуло его сердца.

Листаю документы о политических беспорядках среди студентов-киевлян. Архивные папки рассказывают о «бунте» в университете Св. Владимира в декабре 1901 года — январе 1902 года. Образцы листовок, доносы провокаторов, записи речей, произнесенных на митингах. Студенты протестуют против так называемых «временных правил» правительства, урезающих и без того мизерные права учащейся молодежи. «Временные правила», в частности, позволяли властям отдавать бунтующих студентов в солдаты. Университет кипел, сходки, забастовки сменяли одна другую. В итоге 183 «зачинщика» призваны в армию, все студенты первого курса на всех факультетах — исключены, все студенты второго курса — оставлены на второй год. Даже Совет профессоров университета пришел в негодование по поводу этого произвола. Возникла резкая переписка между профессурой и попечителем учебного округа. В марте 1903 года новые беспорядки и новые репрессии: все студенты третьего курса оставлены на второй год, им предложено немедленно разъехаться по домам.

А Валентин? Его имени нет ни среди исключенных, ни среди курсовых ораторов, ни среди тех, кто подписывал петиции протеста. Нет нигде. Трус? Но мы знаем: вся долгая жизнь профессора Войно-Ясенецкого, епископа Луки, есть нескончаемая цепь поступков большого мужества. Может ли в зрелом возрасте стать героем тот, кто годами оставался трусом? Наоборот случается, и довольно часто, атак— что-то я не слыхал...

Не страх перед полицейскими шашками и не принадлежность к классу угнетателей удерживали Войно-Ясенецкого в стороне от общественной и политической жизни университета. Да и был ли он в стороне? На третьем курсе, в том самом «горячем» 1903 году, студенты медицинского факультета избрали Валентина Войно-Ясенецкого старостой. По некоторым свидетельствам, товарищи называли его «совестью курса». Это немалая честь быть курсовым свободно избранным старостой. Молодежь, особенно в ту накаленную пору, далеко не каждому готова была выразить таким образом свое доверие. Чем же вызвал Валентин расположение соучеников? Сам он об этом эпизоде рассказывает так: «Перед одной лекцией я узнал, что товарищ по курсу, поляк, ударил по щеке другого товарища — еврея. По окончании лекции я встал и попросил внимания. Все притихли. Я произнес страстную речь, обличавшую безобразный поступок студента-поляка. Я говорил о высших нормах нравственности, о перенесении обид, вспомнил великого Сократа, спокойно отнесшегося к тому, что его сварливая жена вылила ему на голову горшок грязной воды».

Надо полагать, этико-исторический экспромт студента-медика был довольно наивен. Да еще со ссылкой на зловредную Ксантиппу, обдавшую нечистотами своего великого мужа. Но молодые люди почувствовали в речи обычно молчаливого товарища нечто большее, чем желание одернуть драчуна. В аудитории вдруг прозвучала искренняя боль за оскорбленного человека, торжествующую несправедливость. Валентин выступал как моралист, привлекая внимание товарищей не к частностям, а к принципиальной стороне дела. И достиг своего. Его духовное, этическое первенство на курсе признали.

Вот он стоит перед моим мысленным взором — русый, богатырского роста юноша. На нем в соответствии с Правилами внутреннего распорядка университета «мундир темно-зеленого сукна... с двумя петлицами из золотого галуна...». Но в мундире, как и в ситцевой косоворотке, он остается собой, только собой. Строго и требовательно смотрят через добролюбовские очки его глаза. Нет, он вовсе не в конфликте с окружающим миром, но в то же время как-то отъединен от него. Что там под мундиром, на душе у этого странного юноши? У меня слишком мало фактов, чтобы судить об этом. Умерли современники, не сохранилось ни писем, ни дневников. А в «Мемуарах», писанных Войно-Ясенецким на восемьдесят первом году жизни, он уже и сам не в силах восстановить свой душевный мир начала столетия. И все-таки хотелось бы понять этот мир... Я принялся перебирать биографии и записки ровесников, университетских однокашников Войно-Ясенецкого, тех немногих, чьи имена остались в истории. Я искал человека, близкого по духу моему герою. Такая встреча могла, как мне казалось, кое-что объяснить и в юношеской судьбе Войно-Ясенецкого. Конечно, аналогия не доказательство. Но все же...

Почему-то все обнаруженные мною лица оказались питомцами естественного факультета. Академик И. Г. Холодный — крупный естествоиспытатель — ботаник, биофизик, микробиолог. Человек волевой, деятельный, натура рациональная. В юности массовые сходки, действия скопом. В науке — ярый дарвинист, атеист. К религии, как, впрочем, к любому инакомыслию, нетерпим. В конце жизни затравлен лысенковцами... Нет, характер явно не тот.

Другой студент — Григорий Андреевич Левицкий — стал в 20-х годах крупным цитологом. Большой труженик науки, приобрел своими работами мировую известность. Современники любили его. Оптимист, характера доброго, души светлой. Атеист, но считал религию предшественницей науки, фактором, подготовившим условия для научного творчества. Расстрелян. Жертва сталинизма и лысенкоизма. От Войно-Ясенецкого далек.

Еще один киевлянин — В. Р. Заленский. Личность очень привлекательная. А главное — более других подходит к внутреннему строю моего героя. Видный ботаник, анатом растений. Человек с большим художественным вкусом, художник и литератор, поклонник Фета. Верующий. По убеждениям демократ. Но при всем том натура слишком мягкая, податливая, склонная к компромиссам. В сталинскую эпоху трепетал, но, по счастью, уцелел и, отдышавшись, кое-как дожил свой век в провинции. Не то...

И вдруг как прозрение—Бердяев!

Николай Бердяев — выдающийся религиозный философ и писатель, родился в Киеве всего лишь на три года раньше Валентина Войно-Ясенецкого. Дворянская семья, аристократы Западного края. Польская кровь. Дом пронизан католическим влиянием. В детстве, как и Войно-Ясенецкий, окончил рисовальную школу. В гимназии (в той самой, во Второй) учился скверно. Не слишком отличался прилежанием на естественном факультете университета. В студенческом движении не участвовал. Очень рано задался философскими вопросами и прежде всего философией нравственности.

Судьбы двух киевских студентов, столь похожие вначале, в дальнейшем резко разошлись. Но духовная близость их в юности несомненна. Читая книгу Н. Бердяева «Самопознание (Опыт философской автобиографии)», я не мог отделаться от мысли, что нечто подобное мог бы написать и мой герой, если бы только, как Бердяев во Франции, имел право свободного самовыражения. Душевный мир этих двух сверстников так настойчиво сливается в моем представлении, что я начал выписывать особенно поразившие меня гипотетические параллели. И странное дело: чем дольше выписывал я воспоминания Николая Бердяева о его детстве и юности, тем яснее становился внутренний образ Валентина Войно-Ясенецкого. Начитанный мальчик, штудирующий в библиотеке своего отца «Критику чистого разума» Канта и «Логику» Милля, числится в гимназии посредственным учеником. В чем дело?

«Мои способности обнаруживались лишь тогда, когда умственный процесс шел от меня, когда я был в активном и творческом состоянии, и я не мог обнаружить способностей, когда нужно было пассивное усвоение и запоминание... Я, в сущности, никогда не мог ничего пассивно усвоить, просто заучить, запомнить, не мог поставить себя в положение человека, которому задана задача. Поэтому экзамен для меня невыносимая вещь». А вот строки о живописи:

«Я... очень увлекался живописью. У меня были довольно большие способности к рисованию... Я даже окончил рисовальную школу, три года учился. Начал уже писать масляными красками. Настоящего таланта у меня, наверное, не было, были способности. Но как только я осознал свое философское призвание... я совершенно бросил живопись».

В юности Бердяев был, очевидно, более решителен в самоопределении, чем Войно-Ясенецкий. Но обоих роднит то, что окончательное решение никогда не приходило к ним извне, а рождалось, хотя подчас и в муках, из собственных раздумий и опыта. «Я понимаю жизнь не как воспитание, а как борьбу за свободу. Я сам составлял план занятий. Никто никогда не натолкнул меня на занятия философией, это родилось изнутри. Я никогда не мог принадлежать ни к какой школе». Забегая вперед, мне хочется сказать, что точно так же, как Бердяев не знал учителей в философии, Войно-Ясенецкий не знал их в хирургии. До вершин мастерства оба дошли самостоятельно.

А вот строки, которые, кажется, специально написаны, чтобы объяснить душевное состояние Войно-Ясенецкого в студенческие годы:

«По характеру своему я принадлежу к людям, которые отрицательно реагируют на окружающую среду и склонны протестовать. Я всегда разрывал со всякой средой, всегда уходил. У меня очень слаба способность к приспособлению, для меня невозможен никакой конформизм».

«Но при этом: у меня отвращение к «политике», которая есть самая зловещая форма объективизации человеческого существа, выбрасывания его вовне. Она всегда основана на лжи. Но мое отношение к политике приводило не к уходу из мира, а к желанию изменить его». И наконец о роли совести в жизни:

«Я антиколлективист, потому что не допускаю экстерроризацию личной совести, перенесения ее на коллектив. Совесть есть глубина личности, где человек соприкасается с Богом. Коллективная совесть есть метафорическое выражение. Человеческое сознание перерождается, когда им овладевает идолопоклонство... Идол коллектива столь же отвратителен, как идол государства, расы, нации, класса, с которыми он связан».

Мне было бы трудно найти более точные слова о внутреннем мире моего героя в пору его студенчества, чем те, что нашел Николай Бердяев.

Должен оговориться. Вкусы и принципы молодого Войно-Ясенецкого далеко не во всем соответствовали бердяевским. И все же, накладывая строки «Самопознания» на известные нам поступки Валентина Войио-Ясенецкого, поражаешься, насколько точно жизненная линия будущего философа сливалась в те далекие годы с линией жизни будущего хирурга.

Университет Валентин Феликсович окончил осенью 1903 года. Разлука с alma mater не была слишком грустной. Друзей на курсе он не завел. В памяти остался лишь один эпизод из прощальной беседы: «Когда я расставался с товарищами, они спрашивали, какую дорогу изберу я в медицине, и единодушно протестовали, когда я сказал, что намерен всю жизнь быть участковым земским врачом. Они говорили, что я предназначен не для этого, а, несомненно, для научной работы. Я протестовал, потому что никогда не помышлял об этой работе, а хотел лишь лечить крестьян, хотя бы в самой убогой обстановке». Позднее этот эпизод был повторен в «Мемуарах» архиепископа Луки, и автор еще раз подчеркнул: «Я изучал медицину с исключительной целью быть всю жизнь деревенским, мужицким врачом, помогать бедным людям». В этих словах не было ни позы, ни желания покрасоваться перед сверстниками. Дав на двадцать первом году жизни зарок служить мужику, Войно-Ясенецкий не отрекся от него до конца своей медицинской карьеры.

Однако поехать в деревню сразу после окончания университета не удалось, помешала русско-японская война. Молодому врачу предложили службу в отряде Красного Креста. Нетрудно догадаться, кто именно рекомендовал включить Войно-Ясенецкого в отряд. Университетский профессор оперативной хирургии и топографической анатомии П. И. Морозов, тот самый, что на выпускном экзамене сказал Валентину Феликсовичу: «Вы теперь знаете больше, чем я...», заведовал хирургическими курсами в Мариинской общине сестер милосердия. На базе этой общины формировалась и первая группа медиков-добровольцев. Профессор, естественно, постарался укомплектовать группу лучшими своими учениками. Не давний студент охотно принял предложение учителя.

Отряд выехал на Дальний Восток 30 марта 1904 года. На большой фотографии, помещенной в журнале «Нива», где белые длинные юбки, ослепительные воротнички и наколки миловидных сестер милосердия чередуются со строгими сюртуками и мундирами добровольцев-мужчин, мы видим и младшего врача В. Ф. Ясенецкого-Войно. Он еще более возмужал, отпустил усы и бородку. На «исторических» снимках (война!) люди всегда стараются выглядеть более серьезными и значительными, чем в обыденной жизни. Для Валентина Феликсовича сосредоточенность и серьезность — естественное, обыкновенное состояние его духа. Таков он и на том общем портрете.

Месяц спустя с дороги (отряд направился в Читу) младший врач послал родным коротенькое письмо. На страничке, испещренной мелким, но четким почерком, ни слова о трудностях дороги, об отношениях с сослуживцами. Ничего временного, мелкого, случайного, что та'к естественно было бы в письме молодого человека, покидающего родной дом. Только почтительное удивление перед мощью природы, перед дикостью и размахом далекого края.

«Почти целый день сегодня едем тайгой. Какая глушь, какая дикая картина! Тайга не грандиозна, не величественна, но она глуха и мрачна; она какое-то лесное кладбище: бурелом, бурелом без конца, пни обломанные, мертвые стволы без вершин. Земля вся мокрая, повсюду лужи, кочки. Когда карабкаешься по этим стволам, приходят на память те бродяги, что ходили по этой тайге тысячи верст, и не верится, чтобы человек мог столько перенести. Поезд быстро мчится по тайге, и нельзя оторваться от дикой картины и от ощущения быстрой езды. Целую вас крепко, крепко, крепко. Посылаю один из множества цветов, собранных сегодня в тайге. Целую всех. Валентин».

Жизнь в Чите продолжалась около года и ознаменовалась для Войно-Ясенецкого двумя важными событиями. Здесь впервые он получил возможность испытать себя как хирург. Здесь же, в Чите, незадолго до окончания войны, в церкви, построенной декабристами, обвенчался он с Анной Ланской. О двух этих фактах в «Мемуарах» сказано кратко: «...В Киевском госпитале Красного Креста возле Читы... было два хирургических отделения: одним заведовал опытный одесский хирург, а другое главный врач поручил мне, хотя в отряде были еще два хирурга значительно старше меня. Однако врач не ошибся, ибо я сразу же развил большую хирургическую работу на раненых и, не имея специальной подготовки по хирургии, стал сразу делать крупные операции на костях, суставах и черепе. Результаты работы были вполне хорошими, ошибок я не делал, несчастий не бывало. В работе мне много помогала недавно вышедшая книга французского хирурга Лежара «Неотложная хирургия», которую я основательно проштудировал перед поездкой на Дальний Восток». История женитьбы описана еще более кратко: «В Чите я женился на сестре милосердия, работавшей прежде в Киевском военном госпитале, где ее называли «святой сестрой». Там два врача просили ее руки, но она дала обет девства. Выйдя за меня замуж, она нарушила этот обет, и в ночь перед венчанием в церкви, построенной декабристами, она молилась перед иконой Спасителя, и вдруг ей показалось, что Христос отвернул свой лик и образ его исчез из киота. Это было, по-видимому, напоминание о ее обете, и за нарушение его Господь тяжело наказал ее невыносимой патологической ревностью».

В первый раз я увидел портрет Анны Ланской в Ташкенте, в квартире ее дочери Елены. С тех пор прошло несколько лет, но я ясно помню тот острый укол в груди, который ощутил при первом же взгляде на фотографию. В облике умершей молодой женщины, почти девочки, мне почудилась скрытая драма. Тогда я еще не читал «Мемуаров» и не видел писем мужа к жене. Не интуицией только, а каким-то (да простит меня читатель) мужским чувством уловил я, что передо мной существо, жившее напряженной и тайной жизнью сердца. В ранних портретах тщательно скрываемая под маской девичьего благонравия упорно проступала чувственность, склонность к экзальтации, к драме. На более поздних фотографиях, когда пошли дети, эти знаки тайной сердечной смуты смягчились, стушевались. Но и после того как притомилась она от жизни и быта, в черных глазах все еще читалась какая-то неудовлетворенность, будто чем-то обожгла ее жизнь, поманила и обожгла... Этот характер явственно отразился и на детях Анны Ланской. Те двое — Елена и Алексей, что унаследовали ее облик — темные «горячие» глаза, смуглую кожу и иссиня-черные волосы, переняли и ее натуру, страстную и способную в области чувств доходить до экзальтации. Жизнь сердца у этих детей своей матери оказалась значительно сильнее жизни ума.

Как же соседствовало это трепетное сердце рядом с человеком, для которого высшую ценность имели разум, воля и аскетически понятое чувство долга?

«Она покорила меня не столько своей красотой, сколько исключительной добротой и кротостью характера»,— рассказывал Валентин Феликсович о жене своим близким. И, очевидно, не кривил душой. Так оно и было. А она?

Я читал где-то, что в теии знаменитости всегда таится страдающая женщина. Тень, падающая от крупной личности Войно-Ясенецкого, несомненно, заслоняет от нас душевный мир его подруги. И все же я, как мог, постарался понять эту драму. Внешние обстоятельства не давали разгадки. Анна была для Валентина Феликсовича его единственной женщиной — так говорят современники. Его письма к жене тоже мало что объясняют. Письма эти и через три, и через десять лет после венчания полны нежного, теплого дружелюбия. Между 1907-м и 1913-м годами у Войно-Ясенецкого родилось четверо детей: три мальчика и девочка. В одном случае отцу пришлось быть даже акушером и принять собственного сына. И все-таки нет гармонии в этих разумных, расчисленных супружеских отношениях. «Анна ревновала брата, ревновала ко всем: к больным, к сослуживцам, к случайным знакомым. Однажды даже травилась,— вспоминает сестра Валентина Феликсовича Виктория Феликсовна Дзенькевич.— Я ездила к ним, когда они жили в Переславле-Залесском. Квартира просторная, Валентина в городе уважали... Анна была хорошая хозяйка, всегда цветущего здоровья. Но эта болезненная ревность...»

Дочь Войно-Ясенецких Елена, явно не желая впускать посторонних в интимную жизнь родителей, тем не менее подтверждает:

«Мама не лишена была ревности. Помню, она ревновала его к врачихе Михневич и к какой-то больной у папы, которую называли «гнилушкой». Папа очень тяготился этой ревностью, и мне кажется, что бедная мама ревновала напрасно, так как папа был очень строг к себе и очень любил маму». И еще. «Конечно, мама была морально не удовлетворена, так как папа всегда был занят. Мама не была веселой, не стремилась к развлечениям, но немножко радости ей, конечно, хотелось. Мама любила одеваться. У нее было много нарядных платьев, она хорошо шила. И дома всегда была подтянута, хорошо одета...»

Я снова гляжу в горячие глаза Анны Ланской. Мне известна теперь в самых малых подробностях жизнь ее мужа. Он тяжело трудился в земских больницах, еще больше над своей огромной по материалу докторской диссертацией. Человек строго моральный, он отметал самую мысль о возможности измены. Предан был дому, семье, детям. Наконец, он любил ее. Что за глупость ревновать такого мужа?

Нет, она не была глупой, Анна Ланская. Но она была женщиной, до кончиков ногтей женщиной. Она ждала яркой, сильной, особенной любви. Она отказала двум военным врачам, сделавшим ей предложение в Киевском госпитале. Они были обыкновенными. Она ждала необыкновенного и дождалась его. Это он, одухотворенный, мужественный и чистый молодой доктор, ломавший себя ради счастья других, конечно же, должен был принести счастье и ей, Анне. Но почему-то этого не произошло. Валентин Феликсович всегда был погружен в дела. Он разговаривал с больными, врачами, медицинскими сестрами, а для нее у него не хватало времени. Так ей казалось. Да, он хороший семьянин и муж. Но утром за столом он читает книгу, потом уезжает на целый день в больницу, потом — частный прием больных, а вечером он удаляется в свой кабинет, чтобы снова читать и писать до глубокой ночи. Приезд гостей — редчайший случай, прогулка в лесу — почти невероятное счастье. А годы идут. И копится горечь в душе, прорываясь всякий раз наружу по какому-то пустяковому, глупому случаю. Сам Валентин Феликсович, и его сестра, и добродушная нянюшка в семье Войно-Ясенецких, и Елизавета Никаноровна — все считают Анну Васильевну ревнивой. А она вовсе не ревнива. Она только женщина, женщина, ожидавшая большой любви.

8173397687753756.html
8173543595625382.html
8173663596452542.html
8173775320576939.html
8173850954755922.html